Газета Файл-РФ – последние новости дня в России
Издаётся с 12 апреля 2011 года
Последнее обновление   18:00   30 Декабря 2014 RSS
Слово о России

Политика Общество Экономика Культура История Галерея
отражения
Культура

Наш вернисаж. Понять и принять

20 августа

Валентин Курбатов
В Гослитмузее, в Москве, в «доме Брюсова» открылась выставка Юрия Ивановича Селивёрстова, прекрасного художника и страстного мыслителя.

Мы познакомились в самом конце восьмидесятых, когда время было азартно, разговорчиво, полно надежд. Он, кажется, легко забыл свою славу сюрреалиста, иллюстратора Акутагавы, Воннегута, Ануя, – даже свои иллюстрации первого после советских лет «Нового Завета», – и читал, читал русскую мысль, которая в эти годы явилась золотым сводом после долгих лет изгнания и обещала наше преображение. И портреты мыслителей уже просились из-под его руки дорогим иконостасом пробудившейся души.    

Как все мы, он сетовал на суету, но, как магнит опилки, стягивал вокруг себя людские воронки и был счастлив этим кипением, этой мельницей жизни. Ему надо было всё время обкатывать мысль. Он забывал, что уже говорил с тобою о том или ином предмете, и так жарко начинал сначала, иногда принося тебе как новость твою же собственную мысль, которая проросла в нём, сошлась с другими и стала так нова и глубока, что ты не сразу узнавал её. Ему была потребна встречная духовная сила, диалог смыслов, и он искал этого диалога и находил его в действительно могучих собеседниках, будь это М. М. Бахтин, митрополит Антоний, В. И. Севастьянов или Г. В. Свиридов. Я не знаю, о чём он говорил с владыкой Антонием или А. Ф. Лосевым, но я видел, что за партией в шахматы (а шахматист он был азартный, и они засиживались за полночь) с В. И. Севастьяновым он исподволь вытаскивал из своего собеседника неожиданные мысли о метафизике космоса. А в беседе с Г. В. Свиридовым, попинывая еловые шишки в дарьинском лесу на неторопливых прогулках, легко ухватывал музыку этого космоса, замечательно угадывая, что раз в русской литературе не было трагедии, её «полномочия»   написал Пушкин, но трагедией его сделал Мусоргский. Он вообще, кажется, единственный трагик. Эпическое есть у Корсакова, у Прокофьева, у Бородина, а трагик такой силы, как Софокл, как Шекспир, один – Модест Петрович Мусоргский.

В одном из подготовительных набросков его главного труда, его «Русской думы» мелькнула в черновиках поразительная, часто потом приводимая им цитата из рукописи монаха отца Онисима, друга В. Д. Пришвиной: «Бог любит не всех одинаково, а каждого больше». В этой бездонной рукописи, которая ещё непременно найдёт своего издателя, есть среди прочих и ещё одно дорогое замечание. Оно касается всякого творца, и не особенно ли – Селивёрстова: «У святого, – пишет отец Онисим, – праведность идёт впереди знания, впереди ума, и только в последний день истории ему откроется, как велико его богатство. У художника, наоборот, умозрение опережает чистоту сердца, потому-то и бывает так, что он знает больше святого и знает достоверно, но не обладает предметом знания как чем-то своим. Он лишь в отдалении видит его. В этом трагедия творчества».

Он всё время искал преодоления ума, преодоления словесного истолкования самоценным символом, молчанием, угадкой. И всё время разжигал мысль последними вопросами, где слово начинает метаться в бессилии, где Иван Карамазов, утомясь, уступает испытующему молчанию Алёши и понимает, что все метания диктуются одним, одним неотступным вопросом: «Вся молодая Россия только лишь о вековечных вопросах теперь и толкует. Именно теперь, как старики, все полезли вдруг практическими вопросами заниматься. Ты из-за чего все три месяца глядел на меня в ожидании? Чтобы допросить меня: «Како веруеши али вовсе не веруеши?» – вот ведь к чему сводились ваши трёхмесячные взгляды, Алексей Фёдорович, ведь так?»

К этому, к этому сводились и все допрашивания Юрия Ивановича ко всем своим собеседникам, и ко всем книгам, которые он читал и в особенности которые иллюстрировал. Я, грешный, порой и боялся этого неутомимого вопрошания.

Приезжал я из Пскова рано, а он работал ночами, ложился под утро, и тут-то я его и будил. И ни разу не помню, чтобы он открыл да досыпать пошёл. Нет, тотчас на кухню, кофе ставить, и сразу, взъерошенный, в халате, в самую сердцевину своих и общих забот. И тут уж тебе и Достоевский, и Шпенглер, Леонтьев и Данилевский, Россия и Европа – словно это только тело у него просило отдыха, а ум и во сне не прерывал работы и в любой час мог отправиться в любые пределы. И за всей этой гонкой, в конце концов, маячило одно неумолимое «како веруеши?» Усталый, я часто разрушал его символические построения, его непременные рифмы всего со всем (так что даже и всякое слово он нетерпеливо рассекал, перевёртывал, поднимал к свету и отпускал переосмысленным: судьба – суд Божий, «свобода – с обода чего?» и т. д.) И теперь, как всегда в таких случаях, жалею, что не дослушал, не досмотрел…

Это подлинно была гонка за тем, что виделось в отдалении, но не находило безусловного подтверждения. Это ум допрашивал душу о тайне её полноты и не слышал удовлетворяющего ответа. Может быть, согласно отцу Онисиму, это была трагедия, – но все, кто знал Юрия Ивановича, в голос скажут, что это была трагедия радостная, потому что путь – для него был дороже итога. Может быть, когда бы он был только иллюстратором, он задохнулся бы от невозможности перевести всё своё знание в изображение. Но он был мыслителем и искал синтеза слова и портрета, формулы и рисунка, лица и Лика.

Всё это и была его неотступная «Русская дума», главный труд его жизни, когда он соберёт мысль, а там и явит галерею портретов Чаадаева и Киреевского, Леонтьева и Соловьёва, Достоевского и Толстого, Бердяева и Франка, отцов Павла Флоренского и Сергия Булгакова, Тютчева и Мусоргского (он всегда знал, что русская  мысль полна только в единстве контекста).

В пору этого молодого жадного собирания мысли, казалось, что мы завтра всем Отечеством перечитаем её и услышим её уроки. Но мы предпочли бегать за чужими идеями, отговорившись от своего великого духовного наследия одной пустой почтительностью. Мы роскошно издали родных мыслителей в прекрасных переплётах с золотыми обрезами, расставили эти щегольские тома на  высоких полках и сочли, что этого довольно. Не читать же их, в самом деле, а то ведь и следовать придётся, а это требует усилия и усилия.

Мы предпочли отделаться от своей истории комплиментами и памятниками вместо труда постижения и духовно ответственного продолжения. Художник успел поставить вопросы, и смерть двадцать три года назад унесла его, а вопросы остались. И они с каждым годом только жёстче. Ответы – за нами. И каждая его выставка недавних лет, как и сегодняшняя, – хороший урок живой памяти и надежды, что мы ещё проснёмся для наследования своей мысли и вместо пустых разговоров о каком-то отвлечённом «возрождении» попробуем просто услышать своё лучшее и попытаться понять его генетическое «устройство».

Пока он был жив, всё казалось – вот идём рядом, и всё как-то легко и надёжно. Всё на ходу – и до результатов ещё идти и идти. А вот ушёл – и оглядевшись в сделанном им, я вижу, как далеко впереди спокойно идёт он в кругу тех, кого он жадно читал, кого рисовал как учителей и собеседников. И они уже вместе, и есть родная спасательная русская мысль, русская культура, русская Церковь. Только бы услышать, услышать…

Через пятнадцать лет после его кончины в его родном Усолье-Сибирском появилась улица его имени. А на одном из домов – мемориальная доска: «На этом месте стоял дом, где родился известный русский художник Селивёрстов Юрий Иванович. 7.08.1940–28.05.1990». Он улыбается на ней, как в лучшие часы жизни – светло и счастливо.

И теперь ясно видно, что он только вышел в свой настоящий путь в кругу своих пророков, учителей и провидцев, своих небесных товарищей по неотступной русской думе, и дорога его далека…

 Ну и мы, Бог даст, не всегда останемся глухи. Русская мысль терпелива – она подождёт.

г. Псков

Версия для печати


комментарии
подробности
отражения